— Милочка, вы меня утомили! Сколько можно стоять истуканом, пока вы возитесь?! У меня куча дел!
Клиентка капризничала, но Ида не обращала на это внимания. Сколько их, таких, прошло через ее руки – не счесть! И всякая, выдав предварительно порцию гнева и раздражения, получив готовую вещь, сотворенную руками Иды, вдруг преображалась, глядя на себя в зеркале.

Зеркало было старым. Очень старым. Ида и сама не знала, как удалось ей сохранить его. Перед этим зеркалом подгоняла по фигуре свои творения еще ее прабабка. Оно было чуть мутноватым, размывающим правду по собственной, одной ему известной воле, но все-таки не врало. Просто скрадывало ненужное, умудряясь польстить тому, что оставалось еще прекрасного в лице или фигуре. Когда Иде становилось совсем невмоготу, она становилась перед зеркалом сама, и долго вглядывалась в то, что оно давало ей увидеть. И становилось легче…
— Еще минутку, пожалуйста! – Ида поправила подол кружевной сорочки, которую шила для примы местного театра, и сделала шаг назад, придирчиво разглядывая результат бессонной ночи. – Вот теперь – все.
Она никогда не спрашивала, нравится ли ее работа. Это и так было понятно. Недовольных клиенток у Иды никогда не было. Удивительно, но факт. Всякая из тех, кто приходил в ее дом, чтобы получить нечто эксклюзивное, сшитое на заказ, исключительно для себя любимой, неизменно оставалась довольна. Хотя никогда не видела того, что делала Ида для других. Ведь ее творения имели особенность. Они были не для лишних глаз. Лишь для себя и тех, кому позволено будет увидеть.
Ида шила нижнее белье. И не простое. Она не признавала стандартов. Косточки, стандартный крой, избитые фасоны – все это было не о ее работе. К каждой клиентке Ида подходила индивидуально. Снимала мерки и тихонько бурчала себе под нос, если просили ее повторить какой-нибудь шедевр французских мастеров:
— А пойдет ли нам седло? Нет! Мы же не лошади! А я не шорник! Сбруя – это в другом месте! Здесь не конюшня! Нам нужно то, что украсит! А потому, доверьтесь мне, и не вертитесь!
Те, кто умел услышать Иду, получали от нее то, что приводило в восторг и трепет даже самых взыскательных. Когда она поворачивала к зеркалу клиентку, которая не могла понять, почему нигде не жмет и не давит, а спина вдруг перестает болеть, дар речи пропадал даже у капризуль. Оказывалось вдруг, что в наличии еще имеется талия, а грудь неожиданно становилась высокой и красивой. Но главным была осанка. Откуда-то появлялась та самая легкость, которая позволяла выпрямиться, расправить плечи и вернуть на мгновение ощущение молодости. То самое, давно забытое и утерянное, оно удивительным образом появлялось вновь, и Ида слышала то, что ожидала услышать:
— Ида, вы волшебница!
Тон клиентки, разглядывающей себя в зеркале, неуловимо менялся. Голос становился тише, глуше, спокойнее, и Ида радовалась.
Вот, что давала ее работа. Радость! Ей самой, и той, что стояла перед зеркалом, не зная его истории и того, откуда пришла к Иде эта способность радоваться малому и за кого-то.
А она это умела. Без зависти, без глупой фальши, без оглядки. Радоваться за ближнего так, чтобы становилось светло и тихо на душе.
Хотя, казалось бы, чему может радоваться человек, у которого все в жизни не так? Ни семьи своей, ни мужа, ни детей…
Соседи знали ее, как бедную Иду. Она жила в доме, который видел прошлый век и был когда-то прибежищем для тех, кому больше некуда было пойти. Прадед Иды, богатый промышленник и владелец судоходной компании, построил когда-то этот особняк на краю города для своей невесты. Он долго искал ту, что сможет разбудить хоть какие-то чувства в его душе, закостеневшей от цифр и деловых оков.
Поиски затянулись. Не так-то просто оказалось найти любовь среди тех, кто считал, что состоятельность человека измеряется толщиной его кошелька. Невест хватало. Их привозили сами маменьки, мечтая породниться с человеком, который мог составить счастье не только дочери, но и всего семейства.
Однако, прадед Иды не только умел вести дела. Он умел видеть людей. Без этого качества в деловых кругах делать было нечего. И от его взгляда не могло укрыться, что невестам был по душе вовсе не он сам. Они морщили хорошенькие носики, косили взглядом на часы, отбывая повинность под строгим взором матерей, и мечтали лишь об одном – убраться подальше от того, кого навязывали им.
Прадед Иды, Матвей Иванович, не был красавцем. Он был небольшого роста, почти лыс, сутул и невзрачен. Словом, в нем не было ничего такого, что привлекало бы внимание молодых девиц, жаждавших объятий от кавалеров совсем другого толка. Не понимать этого Матвей Иванович не мог. Вот почему в какой-то момент он принял решение оставить мечты о семейном счастье и полностью сосредоточиться на делах. Не суждено! Так думалось ему.
Но у судьбы были совсем иные планы.
С будущей своей женой Матвей Иванович познакомился в доме своего приказчика. Заехал на минутку, чтобы отдать жалование лично, так как приказчик хворал уже с неделю, а людей своих, особенно из приближенных, Матвей Иванович ценил и уважал.
Навстречу ему вышла девушка, которую ни разу он в этом доме не видел.
— Пожалуйте! Дядюшка ждет, — улыбнулась она гостю.
И улыбка эта, открытая, любезная, ничуть не натянутая, словно озарила день Матвея Ивановича. Перед ним была та, кому он был ничуть не противен. Она смотрела прямо и не пыталась увильнуть от разговора. Напротив, расспросила его о причине визита и согласилась с тем, что дождь, льющий вторую неделю, совсем уж надоел. Слово догоняло слово, и Матвей Иванович будто преображался на глазах.
Куда делся тот сухой, педантичный делец, который не знал, как достучаться до сердца женщины? Это так и осталось загадкой. Но преображение его было столь явным и настолько разительным, что после ухода Матвея Ивановича, дядя подозвал к себе племянницу и спросил:
— Как он показался тебе, милая?
— Ах, дядюшка, не знаю… Хороших человек, по-моему.
— Что ж… Глупенькой ты никогда не была. Об одном тебя прошу – не разбей ему сердце! Таких уж не сыскать. Людей любит. А это редкость!
— Не бойтесь, дядюшка! – девица зарделась, но выдержала взгляд своего опекуна, который заботился о ней после ухода родителей. – Я не обижу…
Известие о помолвке самого богатого человека в городе с безвестной сиротой удивило всех. Об этом шушукались в лавках, на улицах и в городском саду. Маменьки, возившие своих дочерей на смотрины, мрачнели, когда узнавали, какие ткани и наряды были заказаны для невесты Матвея Ивановича из Парижа.
— А я тебе говорила! – то и дело слышалось в гостиных по всему городу. – Воротила нос? Вот теперь и подумай над собою! До сих пор в девках! А эта, незнамо откуда явившаяся, будет сливки собирать! А ведь это ты могла быть на ее месте!
— Но, маменька…
— Не отвечай мне! Молчи! И слушать не желаю! Бьешься-бьешься, счастья ищешь для нее! А в ответ что? Эх…
Но ни Матвею Ивановичу, ни его невесте, Марии Ильиничне, не было никакого дела до пересудов. Они были просто счастливы. Мария не видела того, что замечали другие. Для нее не был важен рост или фигура. Она смотрела другими глазами. Стоило ей побывать в приюте, который построил для сирот Матвей Иванович, и сердце ее дрогнуло, открываясь навстречу тому свету, который нес в себе этот человек.
— Отчего у вас приют, как обычный дом устроен? Нет ни строгости, ни правил?
— Почему же нет? Есть! Но детям прежде всего любовь нужна и семейное тепло. Вот почему у меня в приюте нет надзирателей, а есть те, кто заменил детям родителей. Гаврила Петрович им отец, а Ольга Семеновна – мать. Они сами взяли на себя эту обязанность, когда услыхали, что я ищу людей, готовых стать приемными родителями. Своих детей Бог не дал, а любви да ласки отмерил столько, что источник этот не иссякнет, как мне кажется. Они не присматривают за чужими детьми. Всяк, кто попадает в этот дом, своим становится. И любят его, и спрашивают с него, по-свойски. Как с родного сына или дочери. Вот так тут заведено.
— Очень хорошо заведено! – Мария Ильинична целовала детей, обступивших ее. – Очень…
Визит в приют был первым звоночком, который дал ей понять, что судьба ее рядом ходит. Невзрачная, неприметная, тихая. Не просящая ничего и не требующая, но ждущая, алчущая любви и тепла человеческого. Мария Ильинична, ничего другого в жизни не видавшая ни от родителей своих, ни от опекунов, готова была любовь эту дарить тому, кто сумел тронуть ее сердце.
Но предложение Матвея Ивановича, которое он сделал, спустя полгода после первого знакомства, Мария Ильинична отклонила.
— Почему? – Матвей не мог понять и принять отказа.
— Я ничего не могу дать вам, Матвей Иванович. Не хочу, чтобы люди судачили о вас… У меня за душой ни гроша. Из приданого, только домик родительский. Да и тот на ладан дышит. Дядюшка заботится обо мне, но я и сама предприняла кое-какие меры, чтобы не быть обузою тем, кого люблю. Меня берут гувернанткой в хорошую семью. И уже скоро я покину дом дяди и тети, и уеду туда, где меня ждут, чтобы зарабатывать самой свой хлеб, благословляя память родителей моих, которые дали мне хорошее образование. Я, будучи ребенком, злилась, что меня заставляют учить французский и читать. А теперь рада, что родители настояли на том, чтобы я училась.
Матвей Иванович задумался.
— Простите мне дерзость мою, Мария Ильинична, но я скажу. Мне казалось, что мы понимаем друг друга. Я состоятельный человек, и вы знали об этом. И знали, что ищу я не возможности пополнить свое состояние, а жизни. Продолжения роду своему, и счастья, какое может составить та, кто полюбит меня бескорыстно. Мне казалось, что я нашел ее… Вас нашел, Мария Ильинична! А вы мне говорите теперь о деньгах? О том, что я должен быть покорен предрассудкам и чужим, досужим сплетням. Какое мне дело до них, если я потеряю все, о чем мечтал в этой жизни?! Неужели, и вы покорны злому языку и дурному слову? Какое нам дело до них, если жизнь, которую мы могли бы иметь, уйдет безвозвратно? Не родятся наши дети… Не будет у нас с вами дома, в котором смогут найти приют и заботу те, кому она будет нужна? Вы понимаете меня, Мария Ильчинична… А я вас – нет…
Матвей Иванович откланялся и вышел на крыльцо дома, в котором жила Мария Ильинична со своими дядей и тетей. Хмурый, неприветный осенний день, еще час назад казавшийся ему прекрасным, потому, что в нем была надежда на счастье, подслеповато мигнул сквозь тучи озябшим солнышком, и вновь угрюмо насупился, тут же забыв о человечке, который, вскинув глаза в небесам, заплакал вместе с дождем.
Чья-то маленькая, легкая, будто перышко, рука опустилась на плечо Матвея Ивановича, и голос, которого он уже не ждал услышать в своей жизни, произнес лишь одно слово, в котором было все – счастье, радость, нежность и обещание будущего, которое едва не было утеряно безвозвратно:
— Да.
Свадьбу сыграли через год. Уже был готов дом и, казалось, ничто уж не сможет отобрать той надежды, которая теплилась в сердцах этих двоих.
Но судьба, глядя на них, таких счастливых, стоявших у алтаря в небольшой церкви, неподалеку от нового их дома, скорбно качала головой, уже понимая, что ждет этих двоих. На то, чтобы познать, как хрупка и ненадежна может быть реальность, им оставалось всего-ничего – несколько лет. За это время в семье Матвея и Марии появится трое детей, а потом начнется такая свистопляска, что они не раз поблагодарят небеса за то, что они свели их вместе. Ибо выстоять в череде тех событий, которые потрясли всю страну до основания, им дано было лишь благодаря тому, что рядом был тот, для кого жизнь своя не значила ничего, а любимого – все.
Прадед Иды состояние свое потерял почти полностью. Он быстро смекнул, какая беда грядет и вовремя успел позаботиться о том, чтобы у новой власти не возникло к нему никаких вопросов. Часть состояния он отдал тем, кто и так отнял бы его, прихватив в придачу и жизнь тех, кто был ему дорог. А малую толику того, что удалось сохранить, велел вывезти за границу доверенным людям.
— Машенька, нам придется туго… — обнимал он жену, прислушиваясь к тому, что творилось в ночи за стенами дома, который пока еще был для них убежищем.
— Не тревожь душу свою, родной! – Мария Ильинична кутала мужа в свой пуховый платок. – Забыл, что я не жила богато до того, как ты уговорил меня стать твоей женой? Сладим как-нибудь со всей этой бедой. Вот только…
— Что, Маша? Говори! – Матвей Иванович знал, что жена его, хоть и старалась жить по домострою, но свое мнение имела и он не раз убеждался, насколько оно было по-житейски верным порой.
— Уезжать нам отсюда надо. И детей увозить. Затеряться. Сейчас не трогают, но потом все припомнят… Страшное время грядет, милый… Страшное…
К совету жены Матвей Иванович отнесся со всем вниманием. В кратчайшие сроки завершив оставшиеся дела, он нашел человека, который выправил семейству новые документы, что в творившейся чехарде оказалось делом довольно простым, и увез семейство из города, думая, что никогда уж туда не вернется.
Они покидали дом, который рассчитывали сделать гнездом своим, с тяжелым сердцем, еще не зная, что в скором времени вернутся туда.
Вести нагнали их в дороге. Как нашли их посланцы, высланные вслед за ними из родного города, Матвей и Мария так и не узнали. Как не узнали и о том, как они нашли их, ведь добираться до места, которое Матвей и Мария наметили для себя, пришлось на перекладных и с большим трудом.
— Матвей Иванович, ну что же вы? Сорвались куда-то! – незнакомец, вручивший пакет с письмами Матвею, покачал головой. – Возвращайтесь! Там те, кто вас знает и помнит. Мы сможем дать вам защиту. А в другом месте – гарантий нет. Смутные времена настали. Сами понимаете. Вам решение принимать, конечно, но лучше вернуться. Ваш дом под приют отдали. Вас директором назначить хотят. Помнят, как вы детей сохранили, когда катавасия в городе началась.
— Насколько это безопасно? – Матвей Иванович переглянулся с женой.
— Сами понимаете, что гарантий вам никто не даст… Время такое… Но это должность. И мы постараемся сделать все, чтобы вас с семьей защитить.
— Мы знакомы? – Матвей вглядывался в лицо незнакомца, но не мог понять, кто перед ним.
— Нет. Вы меня не знаете. А я вас – очень хорошо. Вы маму мою спасли. Она на вашей фабрике работала. Когда занемогла, приказчик ее вышвырнул. А вы узнали откуда-то об этом. Приказчика выгнали, а к матери доктора прислали и отправили ее потом на Кавказ. Лечиться.
— Помогло?
— Да. Она почти десять лет еще рядом была. Я вырасти успел и на ноги встать. Так что, вы не только ей жизнь спасли. Но и мне тоже. У меня отца не было. Да и у матери родни – никого. Так что мне две дороги было – или в приют, или на улицу. А она хотела, чтобы я учился… Вы не помните?
— О чем?
— Как хлопотали, чтобы меня приняли в железнодорожное училище?
— Нет… Простите…
— Это ничего. Главное, что я помню. Думайте! Сроку вам – эта ночь. Завтра мне возвращаться нужно. Решите со мной – я все сделаю, чтобы вас и вашу семью не тронули.
— Как зовут вас?
— Василий Фролов.
— Спасибо…
Рукопожатие было крепким и теплым. Матвей тогда еще не знал, что этот молодой железнодорожник сыграет огромную роль в жизни его семьи. Он просто просидел всю ночь в обнимку с женой, думая, как поступить в сложившихся обстоятельствах правильно, а поутру дал свой ответ Василию.
Возвращение в родной дом не было для Матвея Ивановича и Марии Ильиничны ни радостным, ни долгожданным. Страх поселился в их сердцах так прочно, что изгнать его оттуда было не под силу ни Василию, ни тем, кто пообещал семье защиту и поддержку. Боялись, конечно, не за себя. За детей. За старшую дочь – Ирину, и сыновей – Аркадия и Ивана.
Единственной светлой радостью стала встреча с Гаврилой и Ольгой, которые перебрались в дом вместе с детьми, получив назначение, так же, как и Матвей Иванович.
— Господи, Марюшка! Сподобил Господь снова встретиться! А ведь мы уж и не надеялись! – добросердечная Ольга Семеновна плакала, обнимая Марию и детей. – Что же это будет, родные наши? Как жить?
— Кто знает, Оленька? – Мария Ильинична качала головой в ответ на вопросы, которые терзали и ее душу. – Как Бог даст! Авось, и убережет нас от дурных людей… Только на это и надежда…
— Мы вам комнаты приготовили. Охламоны эти сказали, что одной хватит, но мы не стали их слушать. Вашу спальню и бывшую детскую отмыли и в порядок привели. Тесно, конечно, будет, но уж лучше так, чем ютиться в подвале, в той комнатушке, которую велели вам отвести.
— Спасибо, Оленька! А дети как? Все ли здоровы?
— Нет, — Ольга Семеновна помрачнела. – Ты бы, голубушка, велела своим мальчишкам не ходить к ребятам. Что-то неладное делается с ними. А понять что – не могу! Врача-то нет! Старого эти басурмане извели, а боле никого и не сыщешь теперь. Все попрятались!
— Идем! – Мария Ильинична переглянулась с мужем и отстранила от себя дочь. – Ирочка, ты братьев устрой и накорми чем-нибудь. Я скоро!
Скоро не получилось. Увидев, что творится в спальне у детворы, которая металась в лихорадке, не помня ни Ольги, ни Гаврилы, и не узнавая вообще никого, Мария закрыла двери, ведущие в эту комнату, и скомандовала:
— Все, кого еще не тронула эта лихоманка, вон отсюда! Оленька, воды! Гаврила – постарайся найти аптекаря, если он еще не уехал из города. Список я тебе дам. Вряд ли все нужное найдем, но что-то же осталось?! И тащите сюда из подвала запасы Матвея Ивановича. Знаете, где припрятано?
— Отчего ж не знать, — хмыкнул в усы Гаврила. – Крепкое что ли нести? Или для дам которое?
— Крепкое, Гаврила! Спирт нам нужен! Понял?
— Угу! Ты, матушка, только скажи, что нужно, а уж я…
— Знаю, Гаврила Петрович! Знаю… Ступай!
Почти месяц Мария не выходила из детской спальни, воюя за каждого ребенка так же, как воевала бы за своих собственных детей.
— Врешь, костлявая! Не отдам! – стискивала она зубы по ночам, когда очередного ее пациента трепало так, что постель становилась насквозь мокрой, а стоны было слышно даже в том крыле дома, где спали ее дети.
Мария держала в объятиях ребенка, и то молилась, то ругалась с той, кому не готова была отдать маленькую жизнь.
— Не тронь! Не твое! Ему жить да жить еще! Зачем пришла сюда?! Убирайся!
Ей чудилось, что она видит в углу комнаты странную темную фигуру. Очертания ее были размытыми и нечеткими, но Мария всегда ловила тот момент, когда страшная гостья поднимала руку и тянулась к детской кроватке.
— Прочь! – заслоняла собой ребенка Мария. – Убирайся! Не дам!
И отступала страшная. Не решалась подойти к матери, которая хоть и не была кровной, но билась с нею, как за свое дитя.
Ни одного ребенка Мария не потеряла. Не отдала той, что, уходя, подняла руку и поманила ее за собой.
— Врешь! Рано мне! Не пойду! – Мария покачала головой, всматриваясь в неясные очертания страшной. – Дети ведь у меня…
И снова послушалась ее та, для которой человеческий закон ничего не значил. Смирилась перед силой той, что вступилась собственной жизнью за тех, кто не были ей родными.